Образ последнего Российского императора в автобиографическом наследии Отца Сергия Булгакова

Автор: Ж. Л. Океанская, В. П. Океанский . . Опубликовано в Статьи

Известный текст С. Н. Булгакова имеет название – «Агония». Он был включён в цикл «Пять лет (1917 – 1922)», представляющий собою рукопись с пометой «Царьград. 17/30. III. 1923г.», найденную в бумагах о. Сергия после его смерти. Цикл начинается замечательной мыслью, в чём-то близкой первой фразе бунинского рассказа «Сны Чанга»: «Жизнь даётся один раз человеку, и в этом смысле дорога и интересна всякая жизнь. Индивидуальность есть как бы окно, чрез которое зрится поток жизни, и личная судьба есть рамка, в которой она оформляется, дробится, конкретизируется…» 1.

         В другом очерке под названием «Моё безбожие», говоря о своём юношеском прохождении через мучительный период неверия и нигилизма, Булгаков отмечал, что именно увиденный им живой образ императора положил реальное начало совсем новому пути… «Эту свою тоску, - пишет он, - о «Белом Царе» и любовь к нему я выразил в диалоге «Ночь», написанном в 1918 году уже после падения царской власти. Однажды, всего на краткое мгновение, мелькнуло предо мною её мистическое видение. Это было при встрече Государя. Я влюбился тогда в образ Государя и с тех пор носил его в сердце, но это была – увы! – трагическая любовь: «белый царь» был в самом чёрном окружении, чрез которое он так и не мог прорваться до самого конца своего царствования. Как трагично переживал я надвигающуюся революцию и отречение от престола, как я предвидел с самого этого дня всю трагическую судьбу и Государя и его семейства. Долгое время я бредил мыслью о личной встрече с Государем, в которой бы хотел выразить ему все царе-любивые, но и свободолюбивые свои идеи и молить его о спасении России. Но это был только мечтательный бред, которому не соответствовала никакая действительность. История уже сказала свой приговор. То был мой личный апокалипсис, – был и есть…» 2.

В «Агонии» же Булгаков пишет об этом «чувстве мистической любви» более подробно: «Революцию я пережил… как гибель любви..   <…>   Я любил Царя, хотел Россию только с Царём, и без Царя Россия была для меня и не Россия. <…> Зачем же нам Царьград, когда нет Царя. Ведь для Царя приличествовал Царьград, он был тот первосвященник,который мог войти в этот алтарь, он и только он один. И мысль о том, что в Царьград может войти Временное Правительство с Керенским, Милюковым, была для меня так отвратительна, так смертельна, что я чувствовал в сердце холодную, мертвящую пустоту. <…> …агония любви моей была невыносима, она парализовала во мне всякую активность» 3.

Далее, приводя характерологию власти своего любимого царя, отец Сергий говорит: «В сущности, агония царского самодержавия продолжалась всё царствование Николая II, которое всё было сплошным и непрерывным самоубийством самодержавия. <…> …теократия не удалась в русской истории и из неё уходит сама, обмирщившись, подменившись и оставляя своё место… интеллигентщине. <…> Самоубийство самодержавия, в котором политические искажения в своевольном деспотизме соединились с мистическими аберрациями в Распутине и даже семейным психозом в царице, не имели виновника в Николае II, ни в его семье, которые, по своим личным качествам, были совершенно не тем, чем их сделал их престол. Это самоубийство было предопределено до его рождения и вступления на престол, – здесь античная трагедия без личной вины, но с трагической судьбой…» 4.

Булгаков отмечает «прирождённое безволие» российского царя, однако же, указывает и на особую печать высшего избранничества, делающего излишними сами волевые качества: «…разве он сам восхотел престола… разве не правого он восхотел, когда он теократический царь, как это он верно и глубоко понял в царском сердце своём (вопреки всем окружающим, хотевшим видеть в нём только политического монарха, самодержавного императора), взыскал вдохновения свыше, духа пророчественнаго, и обрёл его… в Распутине…» 5.

Византийская «государственная вселенская идея» была пронизана у Булгакова «глубоким мистическим чувством», а потому для него становилось очевидно, что «неудача самодержавия есть неудача России, и гибель царства есть гибель и России…»; он пишет, что «не хотел революции, когда все её хотели…»6.

Вообще, булгаковское восприятие самой логики русской революции отличается известной парадоксальностью. В юные годы имевший общение с Львом Толстым Булгаков говорит, что «до первой революции» он «был непримиримым врагом самодержавия…»7, но уже тогда в первых революционерах «почувствовал совершенно явственно веяние антихристова духа…» 8. «Я, - пишет отец Сергий о тех годах, - постиг мертвящую сущность революции… как воинствующего безбожия и нигилизма… бытие красной сотни» 9. Для него «становилось очевидно, что революция губит и погубит Россию. Но… самоубийца на престоле, первый деятель революции, Николай II. И из этого рокового кольца революции, в котором боговенчанный монарх в непостижимом ослеплении и человеческом слабоволии подавал руку революции казалось не было выхода. <…> …оставалась надежда найти внереволюционный, свободный от красной и чёрной сотни культурный центр, опираясь на который, можно было бы освободить царя от революции (тогда мы ещё не знали, что революция имеет неотразимую силу на него через ближайшего ему человека, – любящую, преданную жену, ибо царица Александра оказалась в полном смысле слова роковой революционеркой, что она дала революции проникнуть во святая святых царя и утвердиться во дворце)» 10.

С другой стороны, в близком своему другу Н. А. Бердяеву антиномическом духе отец Сергий восклицает: «…апокалипсическое ощущение «прерывности»… роднит меня неразрывно с революцией, даже… с русским большевизмом. <…> …навсегда останусь «революционером» в смысле мироощущения (да разве такими «революционерами» не были первохристиане, ожидавшие скорого мирового пожара). Но эта «революционность» в русской душе… неразделимо соединилась с гадаринской бесноватостью…» 11.

Однако после «плебейской» революции 1905 года Булгаков отходит в противоположном направлении: «Я стал, по подлому выражению улицы, царист. Я постиг, что царская власть в зерне своём есть высшая природа власти. Не во имя своё, но во имя Божие. <…> Царь несёт свою власть, как крест Христов… повиновение Ему тоже может быть крестом Христовым и во имя Его. <…> …загорелась идея священной царской власти… там, где я раньше видел пустоту, ложь, азиатчину, загорелась божественная идея власти Божией милостью, а не народным произволением. Религиозная идея демократии была обличена и низвергнута, во имя теократии в образе царской власти. Безбожная демократия, на которой утверждается духовно революция, несовместима с теократической природой власти, здесь водораздел: или – или: с Царём или без Царя, против Царя. А вся русская революция… всегда была против Царя и с демократией. <…> Ставши царелюбцем в такое время, когда царская власть уходила из мира, я обрекался на муки медленного умирания вместе с ней…» 12.

Однако отец Сергий в хомяковско-солоневическом духе особо отмечает и народность своей любви к Божьему Помазаннику на Царство: «…в своей любви к царю я сразу же отделил от его личности вины, за которые он не был ответственен, и зло, ему не принадлежавшее, и полюбил его в это мгновение какой-то любовью до гроба, какою обещаются перед алтарём жених и невеста. Это – бред, которого не поймёт и не простит мне интеллигенция, но это было стихийное чувство русского народа, на котором строилась русская государственность»13.

Западный аристократический ум поставит тут закономерные для себя вопросы: что же может быть построено на плебейском болоте? разве государственность где-либо строилась снизу? не есть ли это старое славянофильское заблуждение в стихийно-демократических основах царской власти и понимание Царя как представителя народа? Но всё это будут вопросы западно-европейского мира, где даже «выборы делаются»…

Про себя отец Сергий говорит с глубокой горечью от неотвратимости катастрофических перемен, вместе с тем рисуя их многоплановую самоговорящую картину: «…в агонии находилась историческая царская власть, и я агонизировал вместе с нею. <…> …правительство Столыпина проявило известную избирательную технику, которая, однако, соединилась, увы, с прямолинейностью цинизма и бесстыдства. А к этому ещё не приучена русская жизнь, как приучена уже теперь (как и во всём мире, где выборы делаются). В качестве избирательной скотинки… были избраны послушные попы, которых в огромном, ничего не соображающем количестве нагнали на выборы в качестве выборщиков и здесь заставили играть самую жалкую и вредную роль… Рядом с раболепством духовенства была демонстрирована гнилость дворянства, которое также проявляло «классовую» разнузданность… и полная темнота крестьянства… убожество России… нечестность власти в её политической деятельности…» 14.

Совершенно справедливо Булгаков указывает на необратимо-болезненное состояние сочетавшегося с дьяволом русского общества и полную беспомощность самых лучших его священнодействующих докторов: «…к началу мировой войны я опять уже был готов славянофильствовать во-всю… <…> …умолять царя быть царём… <…> …только пусто было у царского трона… <…> …к нему имели приближение и доступ только карьеристы, временщики и проходимцы. <…> …непроницаемая стена отделяет царя от тех, кто изнемогает в бесплодной идее об апофеозе царской власти. Однако, самое мучительное было связано с Распутиным и его влиянием. О действительном характере этого влияния много врали и спорили. Чаще всего приплетали всякую грязь, которой я не верил…»15; «…все чувствовали здесь руку дьявола. Про себя я Государя за Распутина готов был ещё больше любить… постулат народного святого и пророка при Царе. Царь взыскал пророка… и его ли вина, если, вместо пророка, он встретил хлыста. В этом трагическая вина слабости Церкви, интеллигенции, чиновничества, всей России. <…> …зато… самая мысль о святом старце, водителе монарха, могла родиться только в России, в сердце царёвом. <…> Этого не понимали легкомысленные попы…»16.

В своей «мистической любви к Царю» Булгаков был, как водится, заклеймён учёной общественностью, о чём пишет очень трогательно: «…я попал на чёрную доску монархизма (а некий Дориан Грей от профессуры,  

Г. Г. Шпет, прислал мне ругательное письмо за «Белого Царя», в нём характерно выразилась та злоба и презрение, которое питает нигилистическая душа к светлому образу)»17.

Но дело заключалось в другом: «…с царской властью явно что-то творилось: какая-то мистическая рука на ней тяготела и вызывала её судороги. <…> Я изнемогал от муки… <…> …присутствовал при смертном одре умирающего дорогого существа – русского царства в лице Царя… <…> …так немного, казалось, нужно было, что бы быть любимым, нужно не приближать всякую сволочь, нужно отказаться от бессмысленных назначений и дикого произвола…» 18. Однако всё оставалось на своих роковых местах.

После убийства Распутина, пишет отец Сергий, «все радовались, даже и монахи. <…> …пуля, направленная в Распутина, попала в царскую семью… <…> …с этим выстрелом началась революция. <…> Это убийство разнуздало революцию… <…> Я чувствовал себя единственно трезвым среди невольного сумасшествия…»19.

Говоря о том, как «обесвкушивалась, теряла радость Россия без любимого Царя», Булгаков пишет о «революционной сивухе», «повальном ослеплении» и «интеллигентской черни»20, о почти аналогичной настроенности своих «близких»: «Н. А. Бердяев бердяевствовал в отношении ко мне и моему монархизму, писал легкомысленные и безответственные статьи о «тёмной силе»… <…> …только П. А. Флоренский знал и делил мои чувства в сознании неотвратимого и отдавался обычному для него amorfati. <…> …я… чувствовал себя единственным трезвым среди пьяных, единственным реалистом среди всяких иллюзионистов, и мой реализм было православие, моя трезвость – любовь к Государю. Я видел совершенно ясно, знал шестым чувством, что Царь не шофер, которого можно переменить, но скала, на которой утверждаются копыта повиснувшего в воздухе русского коня»21. Отец Сергий далее повторяет свою мысль, вспоминая в числе сочувствующих ему людей знаменитого ученика гениального фаталиста

К. Н. Леонтьева: «Бердяев… по обычаю говорил против меня и бил именно по мне. <…> Сочувствовал мне только один прот. о. И. Фудель, который… сказал мне упавшим и полным отчаяния голосом, что он давно уже видит всю неизбежность революции и всю её гибельность»21.

Потрясающе булгаковское описание воцарения бесов революции, в описании которого оно превосходит блоковский сюрреализм «Двенадцати»: «…уже появились военные части, и неслись какие-то автомобили, на которых появились сразу зловещие длинноволосые типы с револьверами в руках и соответствующие девицы. Кремль был взят почти без одного выстрела… улицы были полны народом, который шёл с гнусными революционными песнями на гнусные свои демонстрации… Объявлено было «благодарственное Господу Богу молебствие», шли войска на парад, и там было кощунственно и гнусно. Все радовались, все ликовали, красный Дионис ходил по Москве и сыпал в толпу свой красный хмель. Всё было в красном, всюду были гнусные красные тряпки… У меня была смерть на душе»23.

Вадим Шершеневич, может быть, приближается к этому ощущению в стихотворении 1918 г. под названием «Революция»; носителями зарождающегося внутри эпохи авангарда протопостмодернистского отношения к ней оказываются юный поэт и представительница «самой древней профессии», они понимают всю тщету пролетарского футуризма – интеллигентского «будетлянства»; есть ещё один представитель этого отношения, он назван в стихотворении «самым умным», ибо ему открывается отсутствие онтологической иерархии в явлениях мира и бытие как исключительно эстетическая реальность, замешанная на исключительно метонимических связях, абсурдная в своём бессмысленном круговороте… «Самый умный» – скептик, с его отношением, по-видимому, совпадает авторская позиция Шершеневича:

 

         И случилось не вдруг. И на улицах долго краснели

         Знамёна, подобные бабьим сосцам.

         И фабричные трубы герольдами пели,

         Возглашая о чём-то знавшим всё небесам.

 

         В эти дни отреченья от старого мира

         Отрекались от славных бесславий страны:

         И уже заплывали медлительным жиром

         Крылья у самой спины…

 

         Только юный поэт и одна… – с тротуара –

         Равнодушно глядели на зверинец людей,

         Ибо знали, что новое – выцветет старым,

         Ибо знали, что нет у кастратов детей.

 

         И в воздухе, жидком от душевных поллюций,

         От фанфар «Варшавянки», сотрясавших балкон,

         Кто-то, самый умный,

                                               назвал Революцию

         Менструацией этих кровавых знамён! 24

 

Но отношение Булгакова к революционному мороку осложнялось сокровенным другим: «…я любил Царя и изнывал в тревоге за Царскую семью. <…> …пришёл красный хам… <…> …жизнь становится вульгарной и низкой…»25. Страх за Царя и его семью – на фоне «брехни Керенского… ничтожного болтуна» – становился ведущим мотивом присутствия отца Сергия на необратимо тонущем корабле дураков: «Я, мрачным Гамлетом, <…> …проходил среди этих сумасшедших. Была Крестопоклонная неделя Великого Поста. – Об этом, конечно, все забыли, а у меня были самые тяжёлые предчувствия от этого символического совпадения. <…> Затем поползли слухи о вынужденном отречении: я и этого ждал, п. ч. знал сердцем, как там, в центре революции, ненавидели именно Царя, как там хотели не конституции, а именно свержения Царя, какие жиды там давали направление. Всё это я знал вперёд и всего боялся – до цареубийства включительно с первого же дня революции, ибо эта великая подлость не может быть ничем по существу, как цареубийством, которая есть настоящая чёрная месса революции. И вот, понеслась весть за вестью: Царь отрёкся. Одновременно с этим в газетах появились известия об «Александре Феодоровне» (по новой жидовской терминологии, с которой нельзя было примириться): больны корью Царевны, болен Наследник, и она под арестом. Слёзы, бессильные и последние, душили при чтении, а газетчики кричали по улице гнусные слова: «Арест Романова» и пр. <…> …хотя поражало, что во всём этом море лжи, клеветы и ругани, он выходил прекрасным и чистым. Ни единого неверного, неблагородного, не царственного жеста, такое достоинство, такая покорность и смирение. Подходила Пасха. Мысль о них: что с ними, как? Появилось сведение, что они говели, причащались, что к ним допущен священник. Рассказывалось, что Государь работает в саду, и как оскорбляют его хамократы» 26. С одной стороны: смирение и достоинство – с другой: бесчинство и наглость! Архетипы библейского Адама, Эдема и коварного змея…

Интересны сведения, которые приводит Георгий Иванов, характеризуя во многих отношениях загадочный образ Императрицы Александры: «Великосветская оппозиция Александре Фёдоровне возникает сама собой, едва она становится женой императора Николая. Молодая государыня не предпринимает ничего, чтобы понравиться своему новому окружению… «Дорогая моя девочка, - пишет ей королева Виктория, до которой дошли слухи, что отношения между её внучкой и петербургским светом натянуты и холодны. – Воображаю, сколько ты испытываешь затруднений с тех пор, как стала царицей. Я царствую сорок лет в стране, которую знаю с детства, и всё-таки каждый день задумываюсь над вопросом, как мне сохранить привязанность моих подданных. А тебе приходится завоёвывать любовь и уважение совсем чужих людей. Но, как это ни трудно – помни, это твой долг». «Вы ошибаетесь, бабушка, - отвечает Александра Фёдоровна. – Россия не Англия. Царь не должен завоёвывать любви народа – народ и так боготворит царей. Что же до петербургского света, это такая величина, которой вполне можно пренебречь. Мнение этих людей не имеет никакого значения. Их природная черта – зубоскальство, с которым так же тщетно бороться, как бессмысленно с ним считаться»27. Какое удивительное – почти хомяковское! – понимание различий России и Европы у русской государыни, урождённой немки…

Сам-то автор «Книги о последнем царствовании» придерживается точки зрения почти «булгаковской», связанной с мучительным (не!)преодолением «славянофильства» и чего-то ещё более труднопостижимого: «Мучительный инстинкт давно влечёт царицу в… затуманенную ладаном даль. Там затейливые апокрифы и старинные раскольничьи тропари, трогательные березки благочестия над глубокими омутами соблазна, там Митя Козельский и Вася-босоножка, старец Олег и отец Мартемиан, и надо всем, покрывая всё, огромная чёрная тень Распутина. Царица падает в пропасть, но ей кажется, что она летит в голубое, с детства снившееся православное небо»28. «Окружающие? Льстивая, раззолоченная свита? Но – «я чувствую, все они неискренни, никто не исполняет долга, – все служат из-за карьеры и личной выгоды»… У царицы нет доверия к официальной Церкви: «Когда я вижу митрополита, шуршащего шёлковой рясой, я спрашиваю себя – какая разница между ним и нарядными великосветскими дамами?»…»29. Опять таки, какая проницательная картина рисуется здесь на предмет неизлечимой болезни российского общества!..

Но, необходимо бы учесть, по крайней мере, одно принципиальное культурно-историческое обстоятельство. Романтическое сознание пребывает в надрыве от потрясающего несоответствия истины и правды, либо – в восторге от идеи всеобладания, впрочем неустойчивого и труднодоступного… И это – ни что иное как западный опыт метафизической пробуждённости в условиях почти тотального сна надвинувшейся эпохи! Его пережил, например, Гегель, когда писал о Наполеоне: «Самого императора – эту мировую душу – я увидел, когда он выезжал на коне на рекогносцировку. Поистине испытываешь удивительное чувство, созерцая такую личность, которая, находясь здесь, в этом месте, восседая на коне, охватывает весь мир и властвует над ним»30.

Патриарх абсолютного идеализма писал о своих «кшатрийских» (если воспользоваться элементами глубинной социологии древнеиндийской кастовой системы) искушениях: «…я всегда имел склонность к политике»; «…я всё же хвалю науки, раз невозможно быть министром»; «…уже довольно длительное время именно политика стала тем, что объединяет в себе почти все прочие интересы»31. Р. Генон, критически указывая на социальные деформации Нового времени, отмечал, что «социальная организация эпохи западного средневековья, похоже, в принципе… была построена по модели каст: духовенство соответствовало брахманам, дворянство – кшатриям, третье сословие – вайшьям, а крепостные – шудрам» 32. Интересно, что своеобразный трансцендентальный этатизм очень глубоко просматривается в истории западноевропейской интеллектуальной культуры: от Данте Алигьери 33 до самого Рене Генона34. Заметим, однако, что от Хомякова до Булгакова политика никогда не была для этого старорусского сознания искушением властью, а мыслилась не более чем несовершенная функция, в то время как Царь (как «платоновская» идея!) всегда стоял выше политики, подобно незримому и неподсудному китайскому императору, получающему свою власть от Неба (правда, в русской общественной мысли ХIХ–ХХ веков различия между «небом» и «народом» не прочитывались достаточно внятно…). Хотя и то, что в Европе объявили «судом истории», не медлило со своим воцарением снизу…

         Эгологическая мысль западной Европы в перманентном режиме «войны всех против всех» постепенно и неотвратимо прогибает под себя «всемирную историю», являя миру опыт небывалого! С раздражением отмечая (в ответ отцу позитивизма О. Конту), что его философия не может быть изложена ни кратко, ни популярно, ни на французском языке, Гегель был убеждён в том, что «философия нашла себе убежище в Германии и живёт только в ней»35, равно как и в том, что это – именно его философия, и «истолковал европейскую философию как целенаправленное поступательное движение к своей системе»36.

Гегель – по сути монархист и революционер в одном лице! – пишет Гёте: «…у нас, философов, общий с Вашим Превосходительством враг, а именно метафизика… необходимо разрушить до основания эту метафизику…»37. До основанья, а затем – начинается, разумеется, диалектика тотальности и ничто… И Хайдеггер, и Лосев (а не только выступающие как голос пролетариев-«шудр» марксисты) – то есть и самые глубокие! – покушались в ХХ веке на метафизику… Хайдеггер, в принципе, как и Кант, принадлежит к «вайшьям» и похож на тип средневекового ремесленника (он скромно подтачивает метафизику снизу!), о котором столь проникновенно говорит Лосев (громящий метафизику уже как право имеющий!) в дополнениях к «Диалектике мифа»38. Сам же Лосев (родом из донских казаков!), как и воинствующий Гегель, очевидно, «кшатрии», стреляют из пушек и призывают на войну, как и барин Хомяков (ставящий страсть и волю выше понимания; к примеру, так: «В Петербурге всё понимают, но ничему не сочувствуют!») – священник же («несколько поколений левитской крови»!) Булгаков, разумеется, как и сам последний русский Царь, «брахманы», правда, в византийско-киевских огранках, то есть с известными «народолюбивыми» оговорками… Хотя и они видят и ведают – но не только не могут, а даже и не хотят на полях макроисторической игры теней осилить открытую и понятную лишь им универсальную апокалиптическую логику.

Но не надо спешить. Суд Божий вершится не нами. Всё придёт в своё время. И всё минется. И всё исполнится. И звёзды спадут с небес. Только правда останется. Кому до неё теперь? Шудры не видят звёзд; вайшьи видят, что они красивы; кшатрии участвуют в звёздных войнах; брахманы читают звёздную книгу… И, на самом деле, все они дополняют друг друга, ибо это – не просто разные люди, но мытарственные ступени духовного восхождения к единой святости.

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

1. Булгаков, Прот. Сергий. Автобиографические заметки (Посмертное издание). Париж, 1991. С. 71.

2. Булгаков, Прот. Сергий. Моё безбожие // Булгаков, Прот. Сергий. Автобиографические заметки (Посмертное издание). Париж, 1991. С. 29.

3. Булгаков, Прот. Сергий. Агония // Булгаков, Прот. Сергий. Автобиографические заметки (Посмертное издание). Париж, 1991. С. 73.

4. Там же. С. 73–74.

5. Там же. С. 74–75.

6. Там же. С. 75.

7. Там же.

8. Там же. С. 76.

9. Там же.

10. Там же. С. 77.

11. Там же. С. 78.

12. Там же. С. 81–82.

13. Там же. С. 82–83.

14. Там же. С. 83.

15. Там же. С. 84.

16. Там же. С. 85.

17. Там же. С. 86.

18. Там же. С. 87.

19. Там же. С. 88.

20. Там же.

21. Там же. С. 89.

22. Там же. С. 90.

23. Там же. С. 91.

24. Шершеневич В. Революция / Список.

25. Булгаков, Прот. Сергий. Указ. соч. С. 91.

26. Там же. С. 92–93.

27. Иванов Г. Книга о последнем царствовании // Иванов Г. Собр. соч.: В 3 т. М., 1994. Т. 2: Проза. С. 388–389.

28. Там же. С. 393–394.

29. Там же. С. 404.

30. Цит. по: Ойзерман Т.И. Кант и Гегель как исторические личности // Вопр. философии. 2006. № 11. С. 149.

31. Там же. С. 150.

32. Генон Р. Царь мира // Генон Р. Царь мира. Очерки о христианском эзотеризме. М.: «Беловодье», 2008. С. 19.

33. См.: Данте А. Монархия // Мир Данте: В 3 т. М.: «ТЕРРА – КНИЖНЫЙ КЛУБ», 2002. Т. 2.

34. См.: Генон Р. Указ. соч.  

35. Там же. С. 151.

36. Гусейнов А.А. Назначение философии // Философия и история философии: Сб. М., 2004. С. 96.

37. Ойзерман Т.И. Указ. соч. С. 153.

38. Лосев А. Ф. Диалектика мифа. Дополнение к «Диалектике мифа» / Сост., подг. текста, общ. ред. А. А. Тахо-Годи, В. П. Троицкого. М., 2001.

Краткие сведения об авторах:

 

Океанский Вячеслав Петрович – доктор филологических наук, профессор по кафедре культурологии, заведующий кафедрой культурологии и литературы, научный руководитель Центра кризисологических исследований при ГОУ ВПО «Шуйский государственный педагогический университет»;

 

Океанская Жанна Леонидовна – кандидат филологических наук, доцент кафедры профессиональной этики и культурологии Ивановского института ГПС МЧС России; ведущий научный сотрудник Центра кризисологических исследований при ГОУ ВПО «Шуйский государственный педагогический университет».

 

Контактные телефоны:

 

Домашний: 8(4932)53-35-64

Мобильный: 8-915-810-24-06

 

Почтовый адрес: 153038, г. Иваново, ул. Родниковская, д. 33

 

 

Храмы и монастыри

Паисиево-Галичский Успенский женский монастырь

Успенская слобода близ города Галича

Среди многочисленных монастырей, окружавших в прошлом древний Галич, особое место принадлежит Паисиеву Успенскому монастырю. Погребенный в обители преподобный Паисий Галичский издавна почитается как покровитель города, а находившаяся в нем чудотворная Овиновская икона Божией Матери являлась главной православной святыней галичского края. Находясь на высокой горе с поэтичным названием Красница, монастырь высоко вознесен и над городом, и над зеркалом Галичского озера, занимая господствующее положение в неповторимой панораме окрестных далей.

Подробнее...

Святые и Святыни

Святитель Митрофаний Воронежский и костромская земля

Святитель Митрофаний Воронежский в 1675-1682 гг. был настоятелем знаменитого костромского Макариево-Унженского монастыря. В жизни святителя эти годы оставили значительный след. Приняв сан воронежского епископа, в 1682 г. Митрофаний прислал грамоту своему преемнику, игумену Ионе, в которой писал: «…а мы за дом Живоначальной Троицы и чудотворца Макария ныне и впредь будем заступать и работать, а милость Божия и Пресвятыя Богородицы молитвы и нашего смирения благословения с вами есть и будет, ныне и во веки…»[1]. В 1703 г. перед кончиной святитель принял схиму с именем Макарий в честь преподобного[2]. В свою очередь в обители хранили память о пребывании здесь святителя Митрофания. После его канонизации в 1832 г. в Благовещенском соборе, построенном при будущем воронежском епископе, был устроен придел Митрофания Воронежского[3].  

Подробнее...

Статьи

О Достоевском

Не читать Достоевского - преступление,
но читать Достоевского - наказание.
Или, наоборот?

Прот. Василий Марченко

Как раньше, в советские времена, на великого писателя ставили клеймо реакционера, так сейчас некоторые хотят видеть его чуть ли не учителем Церкви. Как одно мнение (это уже очевидно) к Достоевскому вообще отношения не имеет, так и другое — упрощает писателя в интересах нахлынувшего “всеобщего православия”. Подробнее...